— Это нелегко, Иоганн. Чертовски нелегко! Но другого выхода я не вижу. Согласись, ты понятия не имеешь, что творится на белом свете, ты с головой зарылся в свою работу, запутался в своем неудачном супружестве и ничего вокруг не видишь. Сделай этот шаг, попробуй отбросить все, и ты вдруг обнаружишь, что мир снова ждет тебя, готовый одарить множеством чудес. Ты давно уже живешь с мертвецами и утратил связь с жизнью. Ты привязался к Пьеру, он очаровательный ребенок, не отрицаю; но это же не главное. Отрешись на минуту от своего чувства и подумай, действительно ли ты нужен мальчику!

— Нужен ли я ему?…

— Да. Ты можешь дать ему немного любви, нежности, внимания, но это все вещи, в которых ребенок нуждается меньше, чем мы, взрослые, думаем. Зато он растет в доме, где отец и мать уже почти не знаются друг с другом и даже соперничают из-за него! Он не воспитывается на примере счастливой, здоровой семьи, поэтому он и развит не по летам и вырастает чудаком… И потом, прости, в один прекрасный день ему придется выбирать между тобой и матерью. Разве ты этого не понимаешь?

— Быть может, ты и прав. Даже наверняка прав. Но здесь у меня кончается власть рассудка. Я привязан к ребенку и цепляюсь за эту привязанность, потому что уже давно не знаю другого тепла и другого луча света. Быть может, через несколько лет он отвернется от меня, быть может, обманет мои ожидания, даже возненавидит, как ненавидит меня Альберт, который в четырнадцать лет как-то швырнул в меня столовым ножом. Но мне останутся все же эти несколько лет, когда я буду рядом с ним и смогу любить его, смогу держать его маленькие ручонки в своих руках и слушать его звонкий, как у птички, голосок. Скажи: и это я должен отдать? Да?

Буркхардт страдальчески пожал плечами и наморщил лоб.

— Должен, Иоганн, — очень тихо сказал он. — Мне кажется, должен. Пусть не сегодня, но скоро ты должен отказаться от всего, что у тебя есть, должен очиститься от прошлого, иначе тебе никогда больше не удастся взглянуть на мир ясным, свободным взглядом. Поступай как знаешь, и даже если ты не решишься на этот шаг, оставайся здесь и живи, как жил до сих пор, — я и тогда останусь верен тебе, ты это знаешь. Но мне будет жаль тебя.

— Посоветуй, что делать! Мое будущее в тумане.

— Хорошо, посоветую. Сейчас июль; осенью я возвращаюсь в Индию. Но прежде я еще раз навещу тебя, и я надеюсь, что к тому времени ты уже уложишь чемоданы и будешь готов к отъезду. Если ты решишься и скажешь «да» — тем лучше! Если же не решишься, все равно поезжай со мной на год или хотя бы на полгода, тебе надо вырваться из этой атмосферы. У меня ты можешь писать свои картины и ездить верхом, можешь охотиться на тигров или влюбляться в малаек — среди них попадаются премиленькие, — в любом случае ты какое-то время будешь далеко отсюда и попытаешься жить лучше, чем живешь сейчас. Что ты об этом думаешь?

Закрыв глаза, художник мерно покачивал головой, лицо его было бледным, губы поджаты.

— Спасибо, — воскликнул он, едва заметно улыбнувшись. — Спасибо, ты очень любезен. Осенью я скажу тебе, поеду ли я с тобой. Пожалуйста, оставь мне эти фотографии.

— Они твои… Но… не можешь ли ты принять решение относительно поездки уже сегодня или завтра? Так было бы лучше для тебя.

Верагут встал и подошел к двери.

— Нет, не могу. Кто знает, что произойдет за это время! Вот уже несколько лет я не оставлял Пьера больше чем на три-четыре недели. Мне кажется, я поеду с тобой, но сейчас я ничего тебе не скажу, а то как бы потом не пришлось раскаиваться.

— Ладно, так тому и быть! Я буду постоянно сообщать тебе, как меня найти. И если однажды ты скажешь мне по телефону, что согласен, тебе не придется даже пальцем пошевелить. Я устрою все сам. Ты возьмешь отсюда только белье и то, что нужно художнику для работы, но возьмешь всего в достатке. Об остальном я позабочусь в Генуе.

Верагут молча обнял друга.

— Ты помог мне, Отто, я этого никогда не забуду. Сейчас я прикажу заложить коляску, сегодня нас не ждут к обеду в доме. Давай отбросим все дела и проведем этот чудесный день так, как когда-то во время летних каникул! Мы покатаемся по окрестностям, взглянем на несколько красивых деревушек, поваляемся на траве в лесу, будем есть форель и пить из толстых кружек доброе деревенское вино. Погодка сегодня на диво хороша!

— Она уже несколько дней такая, — засмеялся Буркхардт. Верагут засмеялся тоже.

— Ах, мне кажется, солнце давно уже так не сияло!

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

После отъезда Буркхардта художника охватило странное чувство одиночества. То самое чувство, с которым он жил долгие годы и которое за это время научился выносить и почти не замечать, неожиданно подступило к нему, как новый, неведомо откуда взявшийся враг, и со всех сторон насело на него, грозя удушить. В то же время он чувствовал себя больше, чем когда бы то ни было, отрезанным от семьи, даже от Пьера. О причине он не догадывался, но заключалась она в том, что ему впервые удалось поговорить о ситуации, в которой он оказался.

В иные часы его посещало даже пагубное, унизительное чувство скуки. До сих пор Верагут вел неестественную, но последовательную жизнь человека, который добровольно замуровал себя в четырех стенах и потерял интерес к миру. Он не жил, а прозябал. Приезд друга пробил бреши в его келье, сквозь множество щелей к отшельнику хлынула новая жизнь, которая сверкала, звенела и благоухала, старые чары рассеялись, и каждый зов извне воспринимался пробудившимся художником с чрезмерной, почти болезненной силой.

Он яростно набросился на работу, почти одновременно начал две большие композиции, вставал с рассветом и сразу же принимал холодную ванну, работал без перерыва до обеда, затем, после короткого отдыха, взбадривал себя чашкой кофе и сигарой, а по ночам просыпался иногда с сердцебиением и головной болью. Но как бы ни принуждал он себя, как бы ни впрягался в работу, в его сознании под тонким покровом все время пульсировала и напоминала о себе мысль, что дверь перед ним распахнута и что в любое время он может сделать решительный шаг к свободе.

Он не думал об этом, постоянным усилием воли подавляя в себе все мысли. Но оставалось чувство, что в любой момент можно уйти, дверь открыта, путы легко разорвать, вот только решение обойдется слишком дорого, потребует тяжелейшей жертвы, поэтому лучше не думать об этом, лучше не думать! Решение, которого ждал от него Буркхардт и с которым, видимо, уже втайне смирилась его душа, сидело в нем, как пуля в теле раненого; вопрос был лишь в том, выйдет ли она вместе с гноем или же затянется и зарастет плотью. Она напоминала о себе болью, но боль пока была вполне терпимой; она не шла ни в какое сравнение с той болью, которую — он страшился этого — вызовет у него требуемая жертва. Поэтому он ничего не предпринимал, чувствовал, как горит его скрытая рана, и втихомолку, с отчаянным любопытством ждал, чем все кончится.

В таком смятении чувств он принялся писать большую картину, замысел которой давно занимал его и вдруг захватил целиком. Идея родилась несколько лет назад и поначалу увлекла его, но потом стала казаться ему пустой, чересчур аллегоричной и наконец совсем опротивела. Но теперь картина отчетливо встала перед его глазами, и он приступил к работе, радуясь чистоте и свежести образа и больше не ощущая его аллегоричности.

Это были три фигуры в натуральную величину: мужчина и женщина, погруженные в свои мысли, чужие друг другу, а между ними играющий ребенок, полный тихой радости, не подозревающий о нависшей над ним туче. Связь с личной жизнью художника не вызывала сомнений, но ни мужчина, ни женщина не походили на своих прототипов, только ребенок был Пьер, но на несколько лет моложе. В образ ребенка он вложил все очарование и благородство своих лучших портретов, симметрично расположенные по обеим сторонам фигуры застыли в неподвижности — суровые, скорбные символы одиночества; мужчина, подперев голову рукой, погрузился в свои невеселые думы, женщина целиком отдалась горю и тупой опустошенности.