— Значит, менингит, — сказал он, медленно, с трудом выговаривая слова, потому что губы его дрожали, как в сильный мороз. — Разве это вообще излечимо?
— Излечимо все, господин Верагут. Один ложится в больницу с зубной болью и через пару дней умирает, у другого налицо симптомы тяжелейшей болезни, но он выздоравливает.
— Да-да. Выздоравливает! Мне пора, господин доктор. Я доставил вам много хлопот. Значит, менингит неизлечим?
— Мой дорогой господин…
— Простите. Вероятно, вам уже приходилось лечить детей, больных мен… больных этой болезнью? Да? Вот видите!… Они остались живы?
Врач молчал.
— Быть может, в живых остались хотя бы двое из них? Хотя бы один?
Ответа не было. Врач, как бы досадуя на гостя, повернулся к письменному столу и выдвинул ящик.
— Не теряйте мужества! — изменившимся голосом сказал он. — Мы не знаем, выживет ли ваш ребенок. Он в опасности, и мы должны помогать ему, как можем. Понимаете, мы все должны помогать ему, и вы тоже. Мне нужна ваша помощь. Вечером я заеду к вам еще раз. На всякий случай я дам вам снотворного, быть может, оно вам самому понадобится. А теперь слушайте: мальчику нужен полный покой и полноценное питание. Это главное. Не забывайте об этом.
— Конечно. Я ничего не забуду.
— Если у него появятся боли или он будет очень беспокоен, помогают теплые ванны и компрессы. У вас есть пузырь для льда? Я привезу. Лед, я думаю, у вас есть? Хорошо… Будем надеяться, господин Верагут! Сейчас никак нельзя, чтобы кто-то из нас потерял мужество, мы все должны быть на своем посту. Не так ли?
Жест Верагута его успокоил, он проводил его к выходу. — Не хотите ли взять мою коляску? Она понадобится мне только в пять часов.
— Спасибо, я пойду пешком.
Он пошел по улице, которая была такой же пустынной, как и раньше. Из того самого открытого окна все еще доносилась унылая ученическая музыка. Он посмотрел на часы: прошло всего лишь полчаса. Он медленно побрел дальше, минуя улицу за улицей, и так обошел полгорода. Он боялся покинуть его. Здесь, в этом дурацком нагромождении убогих домов, стоял запах лекарств, здесь гнездились болезни, нужда, страх и смерть, здесь сотни безрадостных, унылых улочек вместе сносили тяжесть бытия, и здесь не было чувства одиночества. Но там, за городом, в тени деревьев и под ясным небом, среди звона кос и треска кузнечиков, там, думалось ему, мысль обо всем этом будет много страшнее, нелепее и безысходнее.
Был вечер, когда он, запыленный и смертельно уставший, вернулся домой. Врач уже побывал здесь, но госпожа Адель была спокойна и, казалось, еще ничего не знала. За ужином Верагут беседовал с Альбертом о лошадях. Он находил новые темы для разговора, Альберт подхватывал. Они видели, что отец устал, и только. Он же с едва сдерживаемой насмешливой яростью думал: «Да будь у меня в глазах даже смертная тоска, они и тогда ничего бы не заметили! И это моя жена, и это мой сын! А Пьер умирает!» Эти печальные мысли вертелись у него в голове, пока он непослушным языком произносил слова, которые никого не интересовали. Потом к ним добавилась еще одна мысль: «Так и должно быть! Я один выпью чашу страдания до последней капли. Вот так и буду сидеть, лицемерить и ждать, когда умрет мой бедный мальчик. И если я все это переживу, тогда не останется больше ничего, что будет связывать меня, ничего, что может причинить мне боль, тогда я смогу уйти и никогда в жизни больше не поверю в любовь, не буду больше лгать, выжидать и чего-то бояться… Тогда я буду знать только жизнь, работу и движение вперед, а не покой и лень».
С каким-то мрачным наслаждением он чувствовал, как в сердце его разгорается боль, дикая и невыносимая, но чистая и большая, какой он еще никогда не испытывая, и перед этим божественным пламенем его маленькая, безрадостная, неискренняя и незадавшаяся жизнь куда-то исчезла, недостойная того, чтобы думать о ней и даже осуждать ее.
В таком состоянии он просидел еще час в полутемной спальне больного и провел душную бессонную ночь, с упоением отдаваясь своему безграничному горю, ни на что не надеясь и желая только одного — чтобы и его испепелил и без остатка уничтожил этот огонь. Он понял, что так и должно быть, что он должен пожертвовать самым дорогим и чистым, что у него было, и присутствовать при его смерти.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Пьеру было плохо, и отец просиживал возле него почти целые дни. У мальчика все время болела голова, он тяжело дышал, и каждый вздох напоминал короткий, тоскливый стон. Иногда его маленькое, худое тельце билось в конвульсиях, иногда изгибалось и корчилось. После этого Пьер долго лежал совершенно неподвижно, и наконец на него нападала судорожная зевота. Затем он засыпал на часок, а когда просыпался, снова начинались эти монотонные жалобные вздохи.
Он не слышал, что ему говорили, а когда его приподнимали и почти насильно кормили, он ел машинально и равнодушно. При слабом дневном свете, так как шторы были плотно задернуты, Верагут подолгу сидел, склонившись над мальчиком, и внимательно, с замирающим сердцем наблюдал, как из милого, такого знакомого детского личика одна за другой стираются и исчезают нежные, дорогие черты. Оставалось только бледное, рано постаревшее лицо, зловещая маска страдания с огрубевшими чертами, в которых нельзя было прочитать ничего, кроме боли, отвращения и глубокого ужаса.
Иногда отец замечал, как в минуты сна это обезображенное лицо смягчалось и к нему ненадолго возвращалась утраченная миловидность прежних дней. Тогда он жадно, не отрываясь смотрел на ребенка, стараясь еще и еще раз запечатлеть в себе эту умирающую прелесть. И ему казалось, что вплоть до этих мгновений бодрствования и созерцания он не знал, что такое любовь.
Госпожа Адель несколько дней ни о чем не догадывалась, только постепенно заметила напряженность и странную отрешенность в поведении Верагута и наконец что-то заподозрила. Но прошло еще некоторое время, прежде чем она начала смутно сознавать, в чем дело. Однажды вечером, когда он вышел из комнаты Пьера, она отвела его в сторону и тоном, в котором чувствовались обида и горечь, коротко спросила:
— Так что же такое с Пьером? Что у него? Я вижу, ты что-то знаешь.
Он рассеянно посмотрел на нее и проговорил пересохшими губами:
— Я не знаю. Он очень болен. Разве ты не видишь?
— Вижу. Но я хочу знать, что у него! Вы обращаетесь с ним так, будто он умирает, ты и доктор. Что он тебе сказал?
— Он сказал, что Пьер тяжело болен и что мы должны как можно лучше за ним ухаживать. Что-то воспалилось в его бедной головке. Завтра мы попросим доктора рассказать нам подробнее.
Она прислонилась к книжному шкафу и ухватилась рукой за складки зеленой портьеры. Так как она молчала, он продолжал терпеливо стоять; лицо его посерело, глаза были воспалены. Руки его чуть заметно дрожали, на лице застыло нечто похожее на улыбку — странная смесь покорности, терпения и вежливости.
Она медленно подошла к нему и положила руку ему на плечо. Казалось, у нее подгибаются колени. Чуть слышно она прошептала:
— Ты думаешь, он умрет?
На лице Верагута все еще стыла слабая, глупая улыбка, но по его щекам торопливо катились мелкие слезы. В ответ он только слегка кивнул головой. Она потеряла равновесие и осела на пол, он поднял ее и усадил на стул.
— Этого нельзя знать точно, — медленно, с трудом проговорил он, как будто повторял, преодолевая отвращение, старый, давно надоевший урок. — Мы не должны терять мужества.
— Мы не должны терять мужества, — машинально повторил он, когда она собралась с силами и выпрямилась на стуле.
— Да, — сказала она, — ты прав. — И после паузы добавила: — Этого не может быть. Этого не может быть.
Внезапно она встала, глаза ее оживились, на лице появилось выражение понимания и скорби.
— Не правда ли, — громко сказала она, — ты не вернешься? Я знаю. Ты хочешь нас оставить?
Он понимал, что в такой момент нельзя быть неискренним. Поэтому он ответил коротко и глухо: